Движимый инстинктом высшей целесообразности, Дарвин счастливо избегает "затоварива-ния" природы, тесноты, нагроможденности. Он на всех парах уходит от плоскостного каталога к объему, к пространству, к воздуху. Это ощутимо даже в самых сухих и служебных звеньях "Происхождения видов".
Чувство цвета у Дарвина больше всего изощряется на низших формах живых существ, где оно приходит на помощь характеристике их строения. В путевом дневнике Дарвина встречаются световые характеристики крабов, спрутов, медуз, моллюсков, заставляющие вспоминать самые смелые, красочные достижения импрессионистов.
Дарвин строго следит за профилем своего доказательства. В поисках разнокачественных опорных точек он создает настоящие гетерогенные ряды, т. е. группирует несхожее, контрасти-рующее, различно окрашенное. Он протягивает координаты от примера к примеру - в ширину, в глубину, в высоту, воздействуя с помощью подлинной селекции материала.
"Я назову только три случая: инстинкт, побуждающий кукушку откладывать яйца в чужих гнездах, рабовладельческий инстинкт муравьев и строительство пчелиных сотов".
Автор выхватил из гущи опыта всего-навсего три примера. Первый окрашен биологически (размножение), второй - исторически (рабовладельчество), третий - архитектурно (пчелиные соты).
Блестяще разработанная столетними усилиями терминология в зоологии и в ботанике сама по себе обладает исключительной впечатляющей, образной силой. У Дарвина названия животных и растений звучат как только что найденные меткие прозвища.
Дарвина и Диккенса читала одна и та же публика. Научный успех Дарвина был в некоторой своей части и литературным. Читатель испытывал жесточайшую реакцию против всего сентиментального, кисло-сладкого, пуританского. Этот читатель всему на свете предпочитал характерное, картинам природы социальные контрасты. Реализм Чарльза Дарвина пришелся как нельзя более кстати. Его научная проза с ее биографической сухостью, с ее атмосферической зоркостью, с ее характеристиками в действии, на взрывающихся пачками примерах, была воспринята как литературнобиблиографический документ.
Быть может, всего более подкупало читателя то, что Дарвин не расточал литературных восторгов перед законами и тенденциями, которые с такой ясностью утвердил.
Глаз натуралиста - орудие его мысли, так же как и его литературный стиль.
Бодрящая ясность, словно погожий денек умеренного-английского лета, то, что я готов назвать "хорошей научной погодой", в меру приподнятое настроение автора заражают читателя, помогают ему освоить теорию Дарвина.
Окруженный жесточайшими врагами, Дарвин никогда не покидал спокойного, уравновешен-ного тона.
Не обращать внимания на форму научных произведений - так же неверно, как игнориро-вать содержание художественных. Элементы искусства неутомимо работают в пользу научных теорий.
Никто не сумеет популяризировать Дарвина лучше его самого. Его научный стиль необходи-мо изучать. Но подражать бесполезно, потому что историческая ситуация, при которой стиль возник, никогда больше не повторится.
1932
РАЗГОВОР О ДАНТЕ
Cosi gridai colla faccia levata...1
(Inf. XVI, 76)
I
Поэтическая речь есть скрещенный процесс, и складывается она из двух звучаний: первое из этих звучаний - это слышимое и ощущаемое нами изменение самих орудий поэтической речи, возникающих на ходу в ее порыве; второе звучание есть собственно речь, то есть интонационная и фонетическая работа, выполняемая упомянутыми орудиями.
1 Так я вскричал, запрокинув голову...- Здесь и далее перевод с итальянского Н. В. Котрелева.
В таком понимании поэзия не является частью природы - хотя бы самой лучшей, отборной - и еще меньше является ее отображением, что привело бы к издевательству над законом тождества, но с потрясающей независимостью водворяется на новом, внепространственном поле действия, не столько рассказывая, сколько разыгрывая природу при помощи орудийных средств, в просторечье именуемых образами.
Поэтическая речь, или мысль, лишь чрезвычайно условно может быть названа звучащей, потому что мы слышим в ней лишь скрещиванье двух линий, из которых одна, взятая сама по себе, абсолютно немая, а другая, взятая вне орудийной метаморфозы, лишена всякой значите-льности и всякого интереса и поддается пересказу, что, на мой взгляд, вернейший признак отсутствия поэзии: ибо там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала.
Дант - орудийный мастер поэзии, а не изготовитель образов. Он стратег превращений и скрещиваний, и меньше всего он поэт в "общеевропейском" и внешнекультурном значении этого слова.
Борцы, свивающиеся в клубок на арене, могут быть рассматриваемы как орудийное превращение и созвучие.
"...Эти обнаженные и лоснящиеся борцы, которые прохаживаются, кичась своими телесны-ми доблестями, прежде чем сцепиться в решительной схватке..."
Между тем современное кино с его метаморфозой ленточного глиста оборачивается злейшей пародией на орудийность поэтической речи, потому что кадры движутся в нем без борьбы и только сменяют друг друга.
Вообразите нечто понятое, схваченное, вырванное из мрака, на языке, добровольно и охотно забытом тотчас после того, как совершился проясняющий акт понимания-исполнения...
В поэзии важно только исполняющее понимание - отнюдь не пассивное, не воспроизводя-щее и не пересказывающее. Семантическая удовлетворенность равна чувству исполненного приказа.